– Гм-м, вы полагаете, пупок – вещь излишняя? Впрочем, помнится, того же мнения придерживался и Сократ, – сказал Лион.

– Сократ? Разве? Не помню! Вот забавно, а я-то думала, что прочла чуть не всего Платона.

Джастина гибко повернулась, посмотрела на него и решила, что небрежная одежда праздного туриста куда больше к лицу ему, чем строгий костюм, в котором он появляется в Ватикане.

– Да, это точно, Сократ был твердо убежден, что пупки никому не нужны. В доказательство он даже отвинтил свой собственный пупок и выбросил.

Губы Джастины насмешливо дрогнули.

– И что же из этого вышло?

– С него свалилась тога.

– Все враки! – Она засмеялась. – В Афинах тогда никто не носил тоги. Но я с ужасом чувствую, что в этом вашем анекдоте кроется какое-то нравоучение. – Улыбка сбежала с ее лица. – Чего ради вы тратите на меня время, Ливень?

– Вот упрямая! Я же вам объяснял, мое имя произносится не Ливень, а Лион.

– Да нет же, вы не поняли… – Джастина задумчиво смотрела на искрящиеся струи фонтана, на грязный бассейн, в который накидали уйму грязных монет. – Были вы когда-нибудь в Австралии?

Плечи его вздрогнули от беззвучного смеха, но ответил он не сразу.

– Дважды я чуть не поехал туда, herzchen, но мне удалось этого избежать.

– Вот побывали бы у нас там, так поняли бы. Если ваше имя произносить по-моему, оно на слух австралийца волшебное. Ливень. Проливной дождь. Он дает жизнь пустыне.

От неожиданности Лион уронил сигарету.

– Джастина, уж не собираетесь ли вы в меня влюбиться?!

– До чего самонадеянный народ мужчины! Мне жаль вас разочаровывать, но – нет, ничего похожего. – И, как будто желая искупить свою резкость, тихонько тронула его руку: – Нет, тут другое, гораздо лучше.

– Что может быть лучше, чем влюбиться?

– Да почти все. Не хочу я, чтобы без кого-то жить было невозможно. Не надо мне этого!

– Пожалуй, вы правы. Если так полюбить слишком рано, конечно, это подрезает крылышки. Ну, а что же гораздо лучше?

– Найти друга. – Она погладила его по руке. – Ведь вы мне друг, правда?

– Правда. – Он с улыбкой бросил в фонтан монетку. – Вот так! За эти годы я набросал сюда, наверное, тысячу немецких марок, потому что хочу и дальше греться под солнцем юга. Иногда в страшных снах я снова коченею на морозе.

– Вы бы попробовали, что за штука солнце настоящего юга, – сказала Джастина. – Сто пятнадцать в тени, да еще надо эту тень найти.

– Неудивительно, что здесь вам не жарко. – Он засмеялся неизменным своим беззвучным смехом, привычка, оставшаяся от былых времен, когда засмеяться вслух значило бы искушать судьбу. – Должно быть, это от австралийской жары вы такая крутая.

– В смысле крутой нрав? Так выражаются американцы. А я-то думала, вы изучали язык в каком-нибудь шикарном английском университете.

– Нет, я начал учиться английскому в бельгийском лагере у рядовых томми, это были лондонские кокни, или шотландцы, или сельские жители, у каждого свой жаргон, каждый меня учил на свой лад, и я только его и мог понять. Одно и то же слово каждый выговаривал по-разному. Потом, когда я вернулся в Германию, я старался ходить на все английские фильмы, покупал все пластинки, сколько мог достать, а достать можно было только записи американских комиков. Но я прокручивал их дома опять и опять, без конца, пока не стал говорить по-английски хотя бы так, чтобы можно было учиться дальше.

Джастина, по обыкновению, сбросила туфли; со страхом смотрел Хартгейм, как она ступает босиком по каменным плитам, по тротуарам, раскаленным, точно сковорода на огне.

– Наденьте туфли! Настоящий уличный мальчишка!

– Я же австралийка, у нас слишком широкие ступни, туфли нам жмут. А настоящих холодов у нас почти не бывает, вот и ходим, когда только можно, босиком. Я могу пройти по выгону, прямо по репьям, и ничего не почувствую, а потом преспокойно вытащу их из подошв, – гордо сказала Джастина. – Наверное, я и по горячим угольям пройду. – И вдруг спросила: – Вы любили свою жену, Ливень?

– Нет.

– А она вас любила?

– Да. Иначе ей незачем было выходить за меня замуж.

– Бедняжка! Вы ее выжали как лимон и бросили.

– И поэтому вы во мне разочаровались?

– Пожалуй, нет. Меня это в вас даже восхищает. Но вашу жену мне очень жаль, и сама я определенно не желаю попасть в такой переплет.

– Вы мной восхищаетесь? – в полнейшем изумлении переспросил Лион.

– А почему бы и нет? Я ведь не жду от вас того, что нужно было жене, верно? Вы мне нравитесь, мы друзья. А она вас любила, вы были ей мужем.

– Должно быть, все честолюбцы неважно обращаются с женами, herzchen, – сказал он не без грусти.

– Потому что честолюбец обычно выбирает себе какую-нибудь размазню, знаю я эту породу: «Да, милый, нет, милый, я все сделала, как ты велел, милый, что прикажешь еще?» Таким, конечно, лихо. Будь я вашей женой, я бы вас послала куда подальше, а она вам наверняка ни разу слова поперек не сказала, так?

Губы его дрогнули.

– Да, так. Бедная Аннелиза. Она мученица по природе своей и не умела так постоять за себя и так очаровательно выражаться. Жаль, что-то не видно австралийских фильмов, а то бы я изучил ваш лексикон. «Да, милый» – это понятно, но что значит «лихо»?

– Ну, плохо, туго, только покрепче. – Сильными пальцами босых ног она вцепилась изнутри в край бассейна, потеряв равновесие, качнулась назад, но тотчас легко выпрямилась. – Что ж, под конец вы с ней обошлись по-хорошему. Вы от нее избавились. А ей без вас куда лучше, чем с вами, хотя она-то, наверное, так не думает. А вот я могу оставить вас при себе, потому что не собираюсь из-за вас расстраиваться.

– У вас и правда крутой нрав, Джастина. А откуда вы столько всего про меня знаете?

– Спрашивала Дэна. Понятно, Дэн есть Дэн, он мне сказал только голые факты, остальное я сама сообразила.

– Разумеется, опираясь на собственный неслыханно богатый опыт. Ну и обманщица же вы! Говорят, вы отличная актриса, но мне что-то не верится. Как вам удается изображать чувства, которых вы ни разу не испытали? В этом смысле вы совершенно незрелое существо, пятнадцатилетние девчонки – и те умеют больше чувствовать.

Джастина спрыгнула наземь, села на невысокий каменный бортик фонтана, собираясь надеть туфли, сокрушенно пошевелила пальцами ног.

– У меня ноги распухли, черт подери.

Незаметно было, чтобы ее рассердили или обидели последние слова Лиона, будто она их и не слышала. Будто, когда на нее обращались чьи-то упреки или неодобрение, она попросту выключала некое внутреннее слуховое устройство. А упреков и неодобрения наверняка ей выпадало сверхдостаточно. Чудо, что она не возненавидела Дэна.

– Трудный вопрос вы мне задали, – сказала она. – Наверное, я все-таки могу что-то такое изобразить, иначе какая же из меня актриса, верно? Но это так… как будто еще только ждешь. Я говорю о своей жизни помимо сцены. Я заморозила себя впрок, не на сцене я не могу себя растрачивать. Мы можем отдавать только то, что в нас есть, не больше, правда? А на сцене я уже не я, или, может быть, точнее, там сменяют друг друга разные «я». Наверное, в каждом из нас намешано множество всяких «я», согласны? Для меня театр – это прежде всего разум, а уж потом чувство. Разум раскрепощает и оттачивает чувство. Надо ведь не просто плакать, или кричать, или смеяться, а так, чтобы зрители тебе поверили. Знаете, это чудесно. Мысленно представить себя совсем другим человеком, кем-то, кем я стала бы, сложись все по-другому. В этом весь секрет. Не превращаться в другую женщину, а вживаться в роль и судьбу, как будто моя героиня и есть я. И тогда она становится мной. – Джастина так увлеклась, что уже не могла усидеть спокойно и вскочила на ноги. – Вы только представьте, Ливень! Через двадцать лет я смогу сказать: я была убийцей, и самоубийцей, и помешанной, спасала людей и губила. Ого! Кем только тут не станешь!

– И все это будете вы сами. – Хартгейм встал, снова взял ее за руку. – Да, вы совершенно правы, Джастина. Вне сцены все это не растратишь. Кому-нибудь другому я сказал бы – все равно растратите, но при вашем характере – не уверен, что это возможно.